Мужчины: Познер Владимир
№10(28), октябрь 2007
Андрей Брушлинский
Журналист, телеведущий. Президент Академии российского телевидения. 73 года
Мы встретились с Владимиром Владимировичем Познером в небольшом, но очень уютном ресторане в самом центре Москвы. Владимир Владимирович признался, что заведение принадлежит ему и его брату, который ведет дела, а сам телеведущий часто заходит сюда пообедать.
Владимир Владимирович, как вы оказались «втянуты» в ресторанный бизнес. Это дань моде или что-то еще?
Ну слово «втянуты» абсолютно сюда не подходит, равно как и «мода». Дело в том, что это связано с моей мамой. Вернее, нашей мамой, потому что это наш ресторан — мой и моего брата. Мама была замечательным кулинаром, француженкой, которая обучила нас многим вещам и в том числе тому, что есть хорошая еда. Мы узнали, как нужно готовить, что с чем едят, что с чем пьют. В общем, мой брат Павел и я в какой-то степени, можно сказать, гурманы. А лет пять назад Павел стал очень активно говорить: «Давай попробуем открыть французский ресторан». Даже не ресторан, а именно brasserie. Во французской ресторанной системе есть три ступени: бистро, брассери и ресторан. Так вот именно брассери. Сугубо французское, только с французской кухней, с французской атмосферой. Мы открылись три с небольшим года тому назад, и, конечно, никто нас на это не толкал и ни о какой моде мы не думали. Мы думали именно о своей маме. Вот, собственно, и все.
Вам никогда не хотелось поменять профессию? Ну если не ресторатором стать, то кем-то еще?
Я не ресторатор… Аркадий Новиков — вот он ресторатор, понимаете? А это не мое, не мой бизнес и не мое дело. Мне просто очень нравится, что сюда приходят удивительно симпатичные люди, что ежемесячно мы устраиваем здесь литературные вечера, связанные с именем того или иного французского писателя, составляем меню из блюд, которые есть в его книгах, устраиваем викторины. Победители получают бутылки вина. Это очень симпатично все, понимаете? А насчет «поменять профессию» — так я очень долго искал свою профессию.
Я все-таки окончил биофак МГУ, по образованию я физиолог человека. Когда-то, еще будучи школьником, я очень увлекся теорией условных рефлексов Ивана Петровича Павлова и вообще мозгом человека и решил, что открою тайну мозга. Мне было лет шестнадцать тогда.
И вы открыли в своем роде тайну мозга человека!
Мне это страшно интересно. Ничего интереснее человека, наверно, вообще нет. Но к концу третьего курса я уже понимал, что я не ученый. Что это не мое. К тому времени я стал страшно увлекаться переводами английской поэзии, примерно шекспировских времен. Ну зарабатывал я на жизнь переводами биологической, медицинской литературы — на английский, с английского. И каким-то образом — до сих пор не знаю, каким — мои переводы попали к Маршаку. Мне позвонила его экономка, она была немка из Риги, ее звали Розалия Ивановна, и сообщила таким характерным скрипучим голосом, что меня хотел бы видеть Самуил Яковлевич Маршак. Ну это все равно, как если бы мне сказали, что со мной хотел бы поговорить Господь Бог.
И я, совершенно огорошенный, поехал к нему. Он меня встретил по-доброму, отметил, что некоторые таланты у меня есть, но нет умения, нет техники, а потом предложил мне быть его литературным секретарем. Я, конечно, согласился. Два года я работал у Самуила Яковлевича. Это были замечательные годы. Я невероятно многому научился и совершенно по-новому прошел не только русскую литературу. К нему ведь приходили и Евтушенко, и Белла Ахмадуллина, и Андрей Вознесенский. И обожаемый им Твардовский, который в первый раз читал «За далью даль» именно у Маршака. Я много узнал. Узнал также, что всетаки не хочу всю жизнь заниматься переводами. И вот мне позвонил приятель и сказал: «Ты знаешь, создается новая организация, называется Агентство печати Новости — АПН. Они ищут людей со знанием языков. Вот не хочешь ли ты попробовать?» Я сказал, почему бы нет, собственно говоря… Самуил Яковлевич мне платил довольно мало — я получал 70 рублей в месяц.
При средней зарплате на тот момент?
Ну все-таки 120 — 130. А я был женат, у меня уже был ребенок — в общем, приходилось непросто. А тут со мной побеседовал один человек и предложил мне 190. И я, конечно, согласился. Правда, это была пропаганда, но все-таки и журналистика. И вот только там я стал понимать, что мне нравится. Вот так, собственно, я попал в журналистику. И, слава богу, мне было не двадцать лет, а уже ближе к тридцати, и мне с тех пор никогда не хотелось что-либо менять.
Сперва это была печать, потом я попал в то, что позже называлось Гостелерадио СССР. Это было Иновещание, главная редакция вещания на США и Англию. А потом, гораздо позже, я попал на телевидение. И вот тогда я понял, что очень люблю радио, и, пожалуй, в чем-то даже больше, чем телевидение. Я понял, что это мое.
Как вы рассматриваете современную российскую журналистику? Каков процент пропаганды в ней?
Вы знаете, когда я говорю «пропаганда», я имею в виду совершенно определенные вещи. Когда есть государство, которое озабочено тем, чтобы произвести определенное впечатление, донести определенные мысли до аудитории. У нас сегодня, пожалуй, этого нет, кроме, может быть, только Russia today.
Другое дело, что, на мой взгляд, есть довольно серьезные ограничения, касающиеся так называемых федеральных телевизионных каналов, то есть Первого, второго — канал «Россия», и четвертого — НТВ. Но это стремление власти не говорить о каких-то вещах или говорить определенным образом и не предоставлять экран тем, которые говорят не то, что государство хочет услышать.
Вы на себе сейчас это испытываете? Вы — мэтр и человек, который работает на Первом канале.
Я не работаю на Первом канале.
Ваша программа выходит на Первом канале.
Существенная, существенная разница. Меня никто не может вызвать на ковер, я там не получаю зарплату. Это совершенно другая ситуация. Я в этом смысле независимый журналист. Хотя все зависимы. Потому что им могут сказать: «Мы не хотим вашу программу больше» — и все. Испытывал ли я и испытываю ли я давление? А вы мне покажите, в любой стране, того, кто не испытывает. Обязательно испытывают.
Либо хозяина, либо кого-то еще. Вопрос в том, поддаешься ты этому или нет. Я могу сказать, что было пару лет, когда я этому поддавался. Это сложный вопрос, потому что есть группа. Если закроют программу, что будет со всеми этими людьми? Я, к счастью, за свою жизнь, уже не короткую, все-таки достаточно много заработал, мне это не страшно. Ну закроют программу — я на паперти не окажусь, а люди... Потом, есть генеральный директор Первого канала, который в общем-то меня всегда защищает. Ну что же, я его подведу, что ли? Его снимут, а кто придет? Лучше будет, нет?
Об этих вещах нельзя не думать. И, наконец, главное. Ты обращаешься к многомиллионной аудитории. У тебя есть ответственность перед этими людьми? Или это просто твоя программа, и что ты хочешь, то ты и делаешь? Все-таки как?
У журналиста вообще ответственность есть или нет? Это все вещи, которые играют роль. И иногда это приводит к тому, что все-таки ты идешь на определенные компромиссы. Но есть вещи, которые я считаю нужным говорить. Потому что моя задача заключается в том, чтобы рядовой зритель, Марь Иванна там где-то понимала, что происходит в стране и что это за люди, которые находятся в Думе и которых она, Марь Иванна, избрала, что это за члены правительства. Вот, пожалуйста, посмотрите — я от вашего имени, Марь Иванна, задаю вопросы, которые вы задать не можете. Вот моя задача, и все.
Вы достаточно долго проработали с Филом Донахью в Америке, расскажите об этом, пожалуйста.
Это было, когда я ушел с телевидения. Ушел, потому что у нас было довольно серьезное столкновение с тогдашним председателем Гостелерадио Кравченко. Это было связано с тем, что у меня брал интервью американец, журналист, и он спросил меня: «Вот если бы в будущее воскресенье были президентские выборы, вы бы голосовали за Горбачева или за Ельцина?». Я был большим поклонником Горбачева долгое время, но потом я перестал понимать его. После этих кровопролитий в Тбилиси, в Баку, в Риге, в Вильнюсе, после того, как он стал назначать совсем других людей — Янаева и прочих, я перестал его понимать. В связи с этим я ответил, что, скорее всего, я бы голосовал за Ельцина. Ну, тут скандал. И мне было сказано через заместителя Кравченко, что для меня нет места на телевидении. Я написал заявление об увольнении и объяснил, почему это сделал.
Я не хотел иметь с ними дела. Потом некоторое время я работал на московском телевидении, вел программу, которая называлась «Воскресный вечер с Владимиром Познером». И совершенно неожиданно получил предложение от Фила Донахью: мол, не хочешь ли ты приехать в Америку делать со мной программу. Я подумал, ну елки-палки, интересно же! Это был 1991 год, сентябрь, и я уехал. И проработал где-то шесть лет.
Это было такое время, многие уезжали. Почему не возникло, или возникло, но не было реализовано, желание остаться в Америке? Работать там, при условии, что у вас безупречный язык, сам Донахью пригласил и, насколько я понимаю, вы были там известны. Почему все-таки потом вы вернулись?
Я думаю, есть две причины. Причина первая — нашу программу закрыли. Мы выходили по кабельной сети CNBC, и вот президента этой компании поменяли, пришел новый. Это был Роджер Эйлс, человек крайне правых взглядов. Когда пришло время возобновить контракт, он сказал, что мы слишком либеральны, я слишком левый, и поэтому они готовы подписать договоры, но при определенных условиях. Во-первых, мы должны им заранее говорить, о чем собираемся делать программу, а они имеют право вмешиваться, и, во-вторых, мы должны заранее говорить, кого мы приглашаем, а они могут не соглашаться. Я сказал ему, что вообще это называется «цензурой». На что он мне ответил, что ему плевать, как это называется, но это будет так. Я решил: «Нет, так не будет, я не буду это делать». Донахью решил так же. Тогда программу закрыли. Просто закрыли, и все. Никакого шума, кстати говоря, по этому поводу не было.
Вы могли перейти на другой канал.
Нет, не мог. Я не смог найти работу. Именно не смог. Была вторая причина. Я понимал: да, то, что я делаю в Америке, здорово, я получаю очень хорошую зарплату, все чудесно. Но Америка — устоявшаяся страна, а в России происходят колоссальные изменения. И мне казалось, что я могу в какой-то степени, ну пусть в очень маленькой, но все-таки сыграть в этом роль. Я в это время ежемесячно приезжал в Москву, записывал четыре программы и уезжал. Я подумал, ну зачем я уезжаю, собственно говоря? Почему бы не продолжать? И принял решение, что я возвращаюсь.
Вы как-то сказали, что ваша душа находится во Франции. Вы много жили в Америке… Предположим, если работать в России, при условии, что и уехать, и приехать вы можете всегда — какое место для жительства вы бы выбрали? Страну, город…
Ну, во-первых, я думаю, что не душа, а сердце. Сердце мое в большей степени, конечно, находится в Париже и вообще во Франции. Я там себя чувствую дома в большей степени, чем где-либо, хотя я нигде себя не чувствую дома полностью. Так сложилась моя жизнь. Более того, я думаю, что если наступит такой момент, когда мне покажется, что я здесь уже не нужен, то, скорее всего, я уеду. И буду жить среди своих французов.
И заниматься там тоже журналистикой?
Нет, я не уверен, что там мне найдется место. Все-таки я человек немолодой, мне 73 года. Я могу не получить вообще никакой работы. Но я буду жить. И дом — это ведь не какие-то глобальные вещи, это масса мелочей: это то, как люди общаются, это то, что они едят, это то, что в Америке называется body language, то есть это жестикуляция, это музыка, это масса, масса мелочей. Это запах воздуха… и в этом смысле это мой дом. В котором я не живу, но я знаю, что дом мой там. Но так может случиться, что я вообще там жить не буду, так может быть.
Давайте поговорим об одном из ваших детищ здесь, в России. О телеакадемии. Как вы сейчас оцениваете ее? Насколько она изменилась с момента, когда была основана, выполняет ли задачи, для решения которых вы ее создавали?
Что произошло за эти 13 лет? Во-первых, академия сильно увеличилась в своем количественном составе — сейчас там работают почти 300 человек. Это было непросто, потому что в России слово «академия», если только не учебное заведение, сразу воспринимается как нечто элитарное. Что неправильно в нашем случае. Потому что мы все-таки говорим о профессиональном объединении. И мое мнение всегда было таким: чем больше в академии людей, профессионально занимающихся телевидением, тем лучше. Но были и те, кто с этим не соглашался. Они там до сих пор есть. Но все-таки моя точка зрения стала брать верх. И вот совсем недавно мы увеличили состав. Выполняет ли академия свои изначальные задачи? Выполняет. Стопроцентно? Нет.
Вообще, любой конкурс, если это только не спортивный, где видно, кто первым пересек финиш или кто дальше прыгнул, всегда имеет субъективный характер. Даже Нобелевская премия имеет субъективный характер. Уж я не говорю там об «Эмми», об «Оскаре» и прочих. И у нас то же самое. Ощущается корпоративное голосование, личная приязнь или неприязнь. Это неизбежно. Но в общем достойные получают призы, и это здорово. Само телевидение изменилось, причем сильно.
В лучшую сторону или в худшую?
В худшую. Не профессионально, не с точки зрения того, как снято, нет. Тут-то все, я бы даже сказал, очень неплохо. Но с точки зрения того, что мы видим на экране, изменилось в худшую сторону, главным образом в области информационных программ. Собственно говоря, это и касается тех ограничений, о которых я сказал. Программ стало очень мало, они стали малоинтересными в основном, они почти все записываются заранее, за исключением «Времен», которые идут в прямом эфире.
А вы считаете, что прямой эфир лучше?
Телевидение как раз замечательно тем, что есть прямой эфир, что ты никогда не знаешь, что будет через секунду. Этого никто не знает — ни зритель, ни ведущие, ни гости, никто не знает. И тут есть нерв, люди по-другому себя ведут. Как только они понимают, что это запись — другое дело.
Можно еще раз переговорить, а тут вот она, вот! Это и есть телевидение. Я понимаю, что такие вещи, как «Звезды на льду» — замечательная программа, можно и нужно, наверно, записывать. Хотя, хотелось бы видеть, как падают. Это же драматизм. Но уж общественно-политическое вещание, если так его называть, по-советски конечно, должно быть в прямом эфире.
Что бы вам хотелось сейчас сделать? Может быть, совсем не похожее...
А я уже сделал. У меня была мечта — ей лет двадцать пять — повторить путешествие Ильфа и Петрова по Америке. То есть сделать «Одноэтажную Америку» для телевидения. Это все долго длилось и только летом 2006 года все-таки получилось. Мы поехали со съемочной группой, повторили путешествие Ильфа и Петрова и сняли документальный фильм «Одноэтажная Америка». 16 серий по 45 минут. И сейчас мы завершаем работу над этим фильмом. Это не «Времена», это совсем другая программа. Значит, был Ильф и был Петров. Я настоял на том, что в этой паре Ильф — это я, а Петров — это Иван Ургант. Мы замечательно вдвоем сработали. И потом еще был американец, ну как бы мистер Адамс, который тоже все это путешествие с нами совершил. Была такая вот мечта, которая исполнилась. Я думаю, что, возможно, это получит развитие. Я бы хотел такую же программу сделать о Франции. Дело в том, что, в отличие от Ильфа, я хорошо знаю Америку и хорошо знаю язык — он не знал ни одного слова. Его впечатления были в какой-то степени более спонтанные, чем мои. Но зато я знал много, чего он не знал, и мог воспользоваться этим. Это же относится и к Франции. Стране, которую я хорошо знаю, которую люблю. Так что, может быть, мы сделаем такой сериал по Франции. Но есть еще кое-какие мысли. Конечно, я не буду ограничиваться только «Временами».
Из людей, которых вы проинтервьюировали, кому бы хотелось задать вопросы спустя много лет и посмотреть на изменения в ответах? Не было такого желания…
Нет. Если бы вы меня спросили, кого я больше всего помню… Было несколько в моей жизни, на мой взгляд, выдающихся интервью — не потому, что я сам брал их, так получилось. Интервью с Борисом Николаевичем Ельциным, которое никогда не было показано. Только в Свердловске, тогда еще, и в Ленинграде. Его выкрали, потому что оно было запрещено к показу на Гостелерадио. Кстати, его так никогда и не показали ни по одному из так называемых федеральных каналов. Еще интервью с Биллом Гейтсом. Это есть отчасти в моем фильме об Америке. Я брал интервью у выдающегося американского музыканта Рэя Чарльза. Но если бы вы меня спросили: «Если бы вы могли взять интервью у кого угодно, за все годы, за все века?».
Есть такой человек?
Леонардо да Винчи. Вообще, я совершенно не понимаю, что это был за человек. Но я понимаю, что это был… я не знаю… инопланетянин, может быть? Я очень люблю живопись. У меня много любимых художников. Долгие годы я никогда не видел оригинального Леонардо. Я видел сто тысяч репродукций Моны Лизы. И они на меня не произвели впечатления. Я про себя думал: «Это все раздуто, если бы не знали, что автор Леонардо да Винчи, никто и не реагировал бы». И вот в тысяча девятьсот, по-моему, семьдесят девятом году я поехал в Париж, пошел в Лувр. Народу… как на первомайской демонстрации. Причем в основном японцы. Но я все-таки улучил такой момент, когда никого не было перед Моной Лизой. Я быстро подошел, и мне не стыдно вам сказать, что я заплакал. У меня слезы выступили на глазах, потому что я понял, что это что-то невероятное, что и в самом деле это величайший гений. И я стал просто заниматься Леонардо. И потом, когда ты видишь, что он сделал как ученый, как он изучал человеческое тело, сколько он придумал машин, механизмов — это вообще несусветно. И вообще о нем ничего не известно. Он был необыкновенно красив, говорят, был силен, как Геркулес, женщин у него не было, мужчин, насколько мы знаем, тоже.
Что это было? А из современных людей? Ну есть несколько человек, у которых я хотел бы взять интервью. Они очень разные. Я, конечно, хотел бы взять интервью у Путина. Не подобострастное, а настоящее. Но он человек умный, и было бы очень интересно посмотреть.
Вам было бы интересно в контакте это сделать? То есть посмотреть даже на реакцию?
Да, конечно.
А то самое знаменитое интервью с Кингом, путинское, с фразой…
Ларри Кинг — почему все к нему идут? Потому что он никогда не задает неприятных вопросов. Ни-ко-гда! Он всегда задает вопросы, за которые надо говорить «спасибо большое». Кроме того, Ларри Кинг мало что знает. Он мне сам сказал: «Я никогда не готовлюсь, потому что если готовиться, то нет спонтанности». Это вранье — просто он плохо образованный человек.
Да, вот вы сейчас сидите и развенчиваете один из главных мифов…
Ну почему, ничего я не развенчиваю. Я его очень хорошо знаю, я даже его заменял. Когда я был в Америке, пару раз он просил меня. Он очень профессиональный человек, но вот у него такой стиль. Это было не интервью. Слушайте, интервью начинается — я просто помню точно — с того, что Кинг спрашивает Путина: что произошло с «Курском»? Что отвечает Путин с такой полуулыбкой? Она утонула. «Она утонула». Любой нормальный интервьюер скажет: «Ну я же вас не об этом спрашиваю. Я же вас спрашиваю…» Да? Нет! Поехали дальше — следующий вопрос. Ну как это? Но именно поэтому Путин пошел к Кингу — я мог бы назвать целый ряд других людей, к которым он не пошел именно потому, что они бы задали неприятные вопросы. Но есть еще люди, конечно, у которых я бы с удовольствием взял интервью. У Нельсона Манделлы — человека, который у меня вызывает огромное уважение.
А когда-то у меня была такая идея, неосуществленная или неосуществившаяся, что ли, которая называлась ВВП — весьма влиятельные персоны. Интервью с влиятельными людьми, с людьми, которые изменили или как-то повлияли на жизнь миллионов других людей. Понимаете, именно влиятельными. Собственно, тогда я взял интервью у Рэя Чарльза. А вот есть много людей таких, которых мы даже не знаем. У которых я тоже, конечно, хотел взять интервью.
А таких знаменитых людей сегодня, пожалуй, нет.